Профили освобожденных

Средняя оценка: 8 (3 votes)
Полное имя автора: 
Александр Леонидович Гольдштейн

Проза, уже зараженная злокачественным сомнамбулизмом и претензией на абсолютную самодостаточность. Достигла пика в предсмертном "письменном тексте" "Спокойные поля" (2005)

                                    - - - -

 

Мысль воедино собрать и веером развернуть помещаемые здесь портреты была внушена мне во сне, июльской предрассветной порой, которой муторность достойна того, чтобы самостоятельно владеть каким-нибудь текстом, и так будет, я полагаю; учитывая, что побужденье к очерчиванию каждого из нижеследующих образов получено тоже навеяно заполуночным сквознячком, всякий раз шептавшим тему, исходное впечатление, цвет карандашей и выбор героя, проникающая греза, дай только ей на письме разгуляться, извратила бы объем повнушительней, нежели десяток-другой страниц. Враг тумана, я хотел рассказать о привидевшемся по возможности ясно, причем этой ясности степень и, как результат, понимание истинного значения оконтуренных мною фигур должны, надеюсь, увеличиться от их соседства - я безропотно исполнил приказ, сделавший меня своим пленником и проводником.
 
* * *
Моя расплющенность в школе. Мозг протестует разложить систематично, для жизни ли картина, чересчур для жизни, в ее эссенциальном, формульно-скрижальном выражении, а эпизоды беспременно, эписодии, вывожу я дрогнувшей рукой, дабы, как в детстве, любознательный мальчик, проскандировать из однотомника терракотовых греков -- изнемогающая оскорбленность, будто с макушкой окунули в мазут иль в нужник. Горячий Д. Г. в капитальном, навеки единственном своем фолианте, себе сострадая в широких страницах: десять лет проползал под партами, и носками ботинок по ребрам, почки тоже отбиты. И без этих крайностей в ощущениях брат. Ершистым заусенистым утром, недоварив снулый завтрак в желудке, чуть что готовом опорожниться от напряжения нервов, и мечется-порхает трясогузкино сердчишко, вбегал, мечтая выплакаться, до сотрясений ужасаясь разрыдаться, в цементную зябкость предбанника-вестибюля и неизменно, понимаете ли, неизменно опаздывал, какая-то патология, я не мог прийти вовремя, просто не получалось, сколько б по месту порока ни заставляли с переполненным мочой пузырем на елозящих дерганых ножках выстаивать под часами, чтоб спустя двадцать проклятых минут шутовское фамилие высмеять на телептицей, как всхлипнул горбатенький поэт, барабанной, горнистой линейке, сколько бы сам, и ведь домашние ласкали заботой, ни заклинал себя сжиться с будильником, -- нет, запинался, не успевал добежать, мелкая внутренность бунтовала, ибо там, за порогом меня ждал, меня ждало и ждали - сейчас, если не погнутся слова, более нежели. Ах.
Двурогая тюркско-русская школа с наклоном к силовому упрочению тела, желтый утренник зимы, сизое повечерие осени в топленой ряженке испарений, перьевыми вставочками, циркулями, бритвами исколоты-изрезаны столешницы, руническая, с перечислением достоинств собственного низа, знакопись томительного отрочества дарована застенчивости отроковиц, чьи бугорки, всхолмления, припухшие регалии, еще подчас без пеленающих грудных покровов, у леночек - да, со строчною множительной буквы - видны (взгляд сзади, наискось) чрез проймы безрукавных блузок, коль высоко приподнят девичий яичный локоток; мне, прыщавому жиртресту, заказана их кроткая взаимность. Скипидар коридоров, кисло пахнут классы, подсобки, в стакан простокваши окунается масляный, солью присыпанный пирожок, то мясное с тем молочным посейчас отрыгивается из недужного нутра, азиатские дыры уборной, левкой, фенол, башлык заледенелый, и маки сохлые, как головы старух, восседая орлом, бормочу я строки родительского, распахнутого, с упокоившимся листовертнем, на подоконнике забытого изборника, в глухом укрытии матерчатом скорее короб, чем ларец, чья детское сознание дурманящая ворожба, чья нервная магнетичность - я вас прошу, не сегодня, но старшие мальчики, втихаря накурившись, меня влекут участвовать в нескромных сатурналиях, игре «фирдоуси», устав которой, определенный поколениями, диктует снять штаны, диктует («я диктую», графоманствовал бельгиец сименон) соревноваться в частоте и громкости наружу выпущенных газов, тебе ж оздоровительно, для пользы, ты, такой неловкий, здесь хоть не смущайся, да, не спрячешь правду, как ударяюсь пахом об козла, как застреваю поперек коня, а чтобы на канате подтянуться -- курам на смех, вот подступают, давай, скидавай, мы у нас без штанов голый зад без трусов армия армия все на службу пойдем по-мужски, что ж, душой не кривят: вся почти школа от среднего офицерства, проросла военная косточка, из войскового даже плебса, кашеварно-каптерного охлоса - анатолий торшин, прапоров сын, мне пускает в глаза дым казачьей махорки, но я остерегаюсь без штанов, не в смысле гордый, а экзема, ней-ро-дер-мит, зажегший диким зудом бедра, ляжки, которые, брезгливо осмотрев и красную коросту вежливой перчаточкой потрогав, еврейский старец доктор самуил дыхнэ прописывает не чесаться и ногти остричь велит маникюрными ножничками, к половозрелости рассосется. Ему назло пятернями сколько влезет скребусь, павиан зоопарка. Звонок спасает мою пунцовую бледность. Застегиваюсь до следующего раза. В раздевалке физвоспитания галимзян кадыров, непонукаемый дерзкий татарин, на четвертную ж осьмушку кулябский или даже, кто разберет, горно-бадахшанский исмаилитский таджик, отпрыск маиора особых, прославленных своей свирепой преданностию частей, втайне сочувствовавших афганским моджахедам, но их жесточайше, по присяге, истреблявших, кадыров заскорузлой черепашкой ногтя щелкнул меня по пипке, крохотному партизанчику в кисее тренировочных брючек, так, чтобы в дверной проем наглядно было светику свибловой, ярящейся, как выкипающее молоко, долгие лета я впитывал ее грудастую пышность, т. е. со скорбью обездоленной промежности издали облизывал ей лицо, уже низменное от слободского блуда, а что с ним сталось потом, - светлане свибловой в ее вакхическом полуобмороке, в самоотдаче оргонным потокам, лучевому, небесному демонству пола, - она захихикала, из хрипотцы засмеялась, на расстоянии под пальцами галимзяна порывисто задышала. У минарета доблести злая оса кадыров, как тверда в нем угрюмая выдержка, дарит сбору, слету, смотру триипостасную дробь пионерского речитатива, комсомольского приветствия, младотурецкого наказа (энвер-паша наэлектризовывает повстанцев восточного туркестана, клятва мести перед строем), любимец городских гимнасий юрий черногорцев, поражая гибкой статью завсегдатая палестр, воспевает русских солдат, таинственно, благодаря былинному сравнению гимнастерок и оперений, сопрягаемых с курскими соловьями, лишь он умеет атлетично упражняться и при том сладчайше слышимость осеменять руладами - вопреки обманчивости неудов, это лучшие, общепризнанные питомцы военно-спортивного хирона школы, когда же к зиккурату подошла свиблова и на коленях, дважды в молот, дважды в серп, поцеловала, пригубила знамя, я, взволнованный, стал вымогать сигарету, наипервейшую, дотоле не курил, но, от неведенья не разобравшись, выбрал специальную, подлую папиросу (на, эту возьми), тугую беломорину казбека, что, после головокружительной затяжки, вдруг зашипела, вспыхнула, опалила брови и, на ненормальной траектории, прожгла парадную рубашку. Осклизлым лезвием недоумения срезаю взопревшую кожуру апельсина.
Они смеялись. Каверза искала проявиться. Я и так часто плакал по всякому поводу. Школа меня доконала. Тупая неспособность вникнуть в математику. Экзамены. Весь этот ужас тела. Потом годами, взрослый и подслеповатый, я падал в морок и совестился видеть по ночам детский кошмар; так велик был стыд инфантильности, что я ничем не выдавал себя врачам, во множестве посылаемым ко мне терапевтам, как бы с немой укоризною укорявшим: ну же, откройся, смоешь скверну, мы пособим осилить призрак. Я молчал, презирая их псевдосвятилища, и глотал кровь у доски, в раздевалке, в тени черных знамен, в окопах зарницы, где не справился с противогазом и был обруган предателем, в аллеях субботника, где на меня, поскользнувшегося, опрокинули тачку с мусором, в квадратуре погибших, в актовом зале воскресших, до и после отъезда, до тех пор пока. Гомбрович, Гомбрович, томимый страхами моими, прочитал наконец твоего «Фердидурку» и устыдился стыда. Твоего-моего, устыдился, Гомбрович, твоего-моего.
Заумное слово «Фердидурка» автор придумал, в романе он им не пользуется. Фабула: великовозрастный молодой человек, ведущий запутанное повествование о своих злоключениях, в тот бездушный миг, когда ночь уже кончилась, а рассвет не успел устояться, должен, как следует не проснувшись, вернуться за парту, оставленную им лет пятнадцать назад. Возвращение в школу - капитуляция, отказ от себя, это прыщи, потные ладони и дальнейшее умаление, написано в книге. Незрелость уродлива, одна только зрелость, ложь застылых масок, хуже нее. Зрелое отрицает юность, с которой у Гомбровича, ее поклонника, задолго до старости сложились тяжелые отношения; об этом в романе десятки болезненных, истеричных страниц, наряду с другими страницами они побуждают к ответственным выводам. В XX веке было много сильных писателей, количество великих имен тоже не кажется скудным. Недоставало (как, впрочем, всегда) авторов сумасшедших, не обученных опираться на закон и порядок. В «Фердидурке» Витольд Гомбрович - безумен. Он из тех единиц, которым удалось написать действительно невозможный роман. Вот почему он смог выразить школу. Потом он притушил это качество, стал работать якобы элегантней и собранней, но психопатичность неуклюжего «Фердидурки» выше опресненной неврастении поздней манеры. Писать, как Гомбрович в своем первом романе, нельзя. Вот почему он меня излечил. Нельзя даже с учетом невероятно насыщенного экспериментального поля новой литературы, разыгравшей чуть ли не все способы искривления фигур и конструкций. Эксперименты, сколько бы ни направляли их в плоскость безумия, обычно оставались в границах разума и здравого смысла -- из-за этого как раз отлично контролируемого и вменяемого усилия вырваться из границ. А тут иное: чрезвычайно обстоятельная, очень странная в умственном плане речь, настолько чуждая нарочитым уловкам предстать вывихнутой, что она, бесспорно, таковой и является. Мутная и слепящая проза, потеря ориентиров. Спиритус исцеления, вследствие волчьего, сиречь нелживого (клык, оттопыренное или прижатое ухо, горькая слюна дымится на снегу) препарирования непотребств, непотребств не физических (развратные действия), не душевных, что опять прозябание эпигонства, - отклонений мысли, расчленяемых по волоконцу посредством отождествления с ними: изобразители рассуждают об Оресте, а надо быть Орестом, вот оно что. Истина сама пролагает себе дорогу, еще бы.
И, школьного помимо ужаса, прекрасная родственность психики. За месяц-два до оккупации (уточняю: за месяц ровно) бежал в Аргентину, прозревая, мол, национальный позор, растоптанность родины, унижение примерять не желая - как же, попросту струсил. Постфактум в «Порнографии», крепостном балете, поставленном разжалованным барином на театре своей подросткофилии, цинически глумился над неизвестным ему сопротивлением (и над матерью-Церковью тоже, над чином службы, религиозным законом, над самою Верой), мало сказать, неизвестным, тотально непостигаемым, потому как для того, чтобы тягу к сопротивлению краешком, колышащейся бахромою чувства понять, нужно иметь орган уразумения, хотя бы в слабеньком, зачаточном, что ни на есть, состоянии, и не струсил, по натуральной природе своей поступил, можно ли трусом назвать того, кому с рожденья невдомек, что на свете бывает, извините, храбрость. Дедаловым словом: умереть за Ирландию? Пусть лучше Ирландия умрет за меня, и - Париж, Цюрих, изгнание; на тысячи страниц молчание; искусство, лабиринт в лабиринте строительных странствий меж хитрыми ловушками гробниц. Мне-то давно объяснили, как целиться, куда нажимать, а толку - трижды от страха умру, прежде чем погибну за родину, и тоже, ну совершеннейшим образом, не хочу. Зато в другом сопротивлении, личным обстоятельствам судьбы, он вытерпел все, ни пяди не отдал без боя, вообще ни пяди. Так все сложилось, что и сильнейший б не сдюжил, доведись ему этот южноамериканский торжок (не обделенный, согласен, приятностью, хорошо спозаранку, кипенным, выкупанным утром на террасе предгорий позавтракать яйцами всмятку и, кажется, сейчас поищу в «Дневнике», гренками с кофе, дабы не торопясь, отдыхая после восточного гриппа, куда глаза глядят пойти фланером по мощеным трапециям тени), двусмысленная, полуваршавского подчинения, бухгалтерия банка, сжиравшая его самое продуктивное время, меблирашки, чахлая богема, вестимо какая редакция, культурные споры в библиотеке, поверх и содержанием которых то непередаваемое, если не испытал его, настроение, когда и ты собеседнику что-то сказал, и он тебе чем-то ответил, а все будет свидетельствовать поглощенность местным, ибо уже только местное тут действительно всех занимает, и даже если бы сюда приехали наипервейшие знаменитости мира, они не сломили бы этой думы о здешнем, местном, местечковом. Эмигрантщина, эмигрантщина, узнаю в полный рост, да на такого ли нарвались. С литературной и «человеческой» пользой - двадцать аргентинских лет. Не подавился-проглотил бедность, когда не было банка. И беспрекословно рядом круг фанатиков (нашел же в глухомани), стилистов (у каждого свой стилос), солдат его застольных чарований: переводите на испанский. Потом другие переводы, Европа, слава, домик на лазурном взморье. Все одолел, все лишнее отринул, от всего освободился, как в «Фердидурке» - от школы и общеупотребительного языка. Оставшись один на один с каким-то последним, неназванным страхом, читаемым между страниц. Но освобождение и заключается в том, чтобы остаться наедине с чем-то одним, еще более страшным, могущим заполнить образовавшуюся пустоту. Темная сладость, угроза вскрытого шаха трезубцем и сетью сильней совместного удара ферзя и ладьи.
Пригоршня о Польше дополняющих слов из-за, наверное, скрытого моего католичества, там, пасмурным заполднем, обретаю успокоенье около сырой зелени, на пойменной свободе земли, близ шляхетских полян, омытых недостоверной луной, внезапно поднятая ветром девичья волна льняных волос коснулась вздернутого лиро-декламацией мужского подбородка, хмурый, для немногих, театр с тремя багровыми факелами в бархатной ночи фойе, воскресным утром в виленском костеле, всосавшем, бросив улицы обглоданными и пустыми, все городское полнолюдье, я средь рыдающей толпы слезоточил, когда собственным пением к небесам восхищаемый женский хор тянул «сэрдцэ моэ», стежок за стежком побеждая несговорчивость облачной прошвы, и был блаженно вымазан теплотою живицы, натекшей из горячей сосны, еврей любит сосну. Виткевичу не повезло. Боялся панмонголоидов, не отделаться от подозрения, что он, который знал русский язык и, по легенде, участвовал в русской революции (действительно, провел эти годы в России), если и не вдохновлялся соловьевскими визиями о желтой опасности, то по крайней мере иронически экспроприировал лейтмотивный кошмар из белого «Петербурга», в коем трепет и дрожь пред туранской угрозой облекаются видением новой Калки; «Скифов» же наверняка прочитал вместе со всем своим поколением. Счеты с жизнью пришлось свести в Полесье, 17 сентября 1939 года, выпил флакон веронала и по-римски для верности отворил себе жилы. На узкой полоске земли, где он оказался, спирит-предсказатель со стажем. Навстречу вермахту спешила союзная Красная армия, не стал дожидаться их объятий, которые бы вновь, точно не было второго рождения в слове, превратили его в довременную глину, так растирают в ладонях шахматного короля, слепленного из хлебного мякиша. Последняя акция называлась «Презрение» -- не обитать на одной территории с триумфаторами. Самоубийство, кроме того, обладало и вызывающим мистико-пародийным подтекстом, ускользнувшим от внимания современников. Виткаций объединял в себе целое непослушное племя - драматурга, прозаика, фотографа, рисовальщика, денди, коллекционера, парапсихолога, наркомана-исследователя, и, скопом убивая всю эту никчемную публику, демонстрировал, что гекатомбы, к которым с обеих сторон устремилась эпоха, будут бессмысленными, ибо артистический жест неповторим. Этот жест им уже совершен, посему на долю тех, кто начнет после его гибели громоздить курганы из трупов, достанется лишь подражание. Ангелы осеняют погребение графа Оргаса, чернь склоненных доспехов, серебряный пурпур, люди нуждаются в благословении тех, до кого не могут дотронуться.

 

    (продолжение здесь http://pergam-club.ru/book/4813 )

Информация о произведении
Полное название: 
Профили освобожденных
Дата создания: 
2002
История создания: 

Состоит из текстов, написанных во второй половине 1990-нач. 2000 годов.
Цикл эссе, демонстрирующих мучительные поиски формы, в которых изящная словесность достигла бы состояния самодостаточности. Персонажи: рэп, Дягилев, Альтюссер, Курехин, гнозис и др.
На сайте Остракон практически недоступно, поэтому выкладываю текст здесь.

 

              

 

                                       * * *

ЗРИМЫЕ ОБРАЗЫ

http://img514.imageshack.us/img514/4587/josephlarkin4nh2.jpg
http://img10.imageshack.us/img10/8939/andyclarkson.jpg
http://img514.imageshack.us/img514/4587/josephlarkin4nh2.jpg
http://img10.imageshack.us/img10/3994/3413383mfull.jpg
http://img514.imageshack.us/img514/3544/modotti17cb7.jpg
http://img10.imageshack.us/img10/6185/alth.jpg
http://img514.imageshack.us/img514/8546/g108jf9.jpg
http://img14.imageshack.us/img14/7596/huguesgille.jpg

 

       
 

черт, и эта

черт, и эта страница требует отдельной авторизации. я теперь в трех экз. на сайте, и как это убрать, не знаю.
а главное, и тут текст и картинки исчезли, надо думать, и на всех остальных, где они не выходят за ограничения на объем, то же самое. о черт!

Ответ: Профили освобожденных

восстановил текст.